Лаборатория «Ключ» пахла озоном и холодом. Не стерильным больничным холодом, а глубоким космическим холодом криогенных камер, где в азотной мумии хранились мозги. Мозги недавно умерших людей, ещё тёплые от жизни, замороженные в момент, когда нейронные связи ещё не рассыпались в прах. Сокровищница. Библиотека. Склеп. Называйте как хотите. Исмаил Каримов называл это «садом». Садом, где он был и садовником, и червём, точащим корни.
Он стоял перед главным терминалом, глядя на пульсирующую трёхмерную модель нейронной сети. Это была не его. Это была сеть Элиаса Торна, знаменитого виолончелиста, умершего неделю назад от внезапного аневризма. Исмаил слышал его игру лишь однажды, на старой виниловой пластинке. Музыка врезалась в память: сложная, тёмная, полная такой тоски по чему-то безвозвратно утраченному, что у него, тогда ещё студента, перехватило дыхание. Теперь он держал источник этой тоски у себя в компьютере. Не абстрактную память, а конкретные синапсы, зашифрованные паттерны возбуждения. Формулу грусти.
— Готово, доктор, — тихий голос ассистентки Алины вывел его из оцепенения. — Реципиент стабилизирован, нейроинтерфейс калиброван. Можно начинать процедуру N-14.
«Реципиент». Так они называли добровольцев. Или подопытных. Зависит от точки зрения. Им платили огромные деньги за право стать сосудом для чужого прошлого. Большинство — неудачники, банкроты, люди, начисто исчерпавшие собственное «я» и желавшие хотя бы на время побыть кем-то другим. Кем-то значимым.
Исмаил взглянул на прозрачную стену операционной. На столе лежал мужчина лет сорока, с обычным, ничем не примечательным лицом. Марк. Бывший аналитик, потерявший работу, семью, вкус к жизни. Идеальный чистый холст. Он уже был под глубоким наркозом, его собственные воспоминания временно «приглушены» электрохимической блокадой. Его мозг был пустым, тёмным залом, готовым принять чужой свет.
— Запускаем процедуру, — сказал Исмаил, и его пальцы, холодные и сухие, коснулись клавиатуры.
Это не было похоже на загрузку файла. Это было похоже на тихое, медленное вторжение. На экране мониторов, отслеживающих активность мозга Марка, тёмно-синие участки начали вспыхивать изумрудными искрами. Синапсы Торна, преобразованные в цифровые импульсы, находили свои аналоги в мозге реципиента и зажигали их, выстраивая чужую схему поверх его собственной, усыплённой архитектуры. Это был невероятно тонкий процесс — не стереть, а встроить. Как привить ветвь чужого дерева к старому стволу.
Исмаил наблюдал, затаив дыхание. Всё шло по протоколу. Но протокол не мог передать внутреннюю суть происходящего. Он видел, как по лицу спящего Марка пробегают тени чужих эмоций. Мышцы вокруг глаз задёргались — возможно, Торн щурился, всматриваясь в ноты при тусклом свете лампы. Пальцы правой руки непроизвольно согнулись, приняв невидимый смычок. Это было одновременно прекрасно и чудовищно.
Процедура длилась шесть часов. Когда всё закончилось, в операционной воцарилась гробовая тишина, нарушаемая лишь монотонным пиком мониторов. Марк спал. В его черепе теперь тихо звенели отголоски концертов, пахло сосной и канифолью, жила невысказанная боль от утраты первой любви — Клары, умершей молодой, — и смутное воспоминание о запахе моря в детстве, в небольшом норвежском фьорде. Воспоминания Торна. Чистые, яркие, как отполированные самоцветы.
— Фаза интеграции, — произнёс Исмаил. Теперь мозг Марка будет неделю работать в особом режиме, «притирая» чужие воспоминания, вплетая их в ткань своей собственной личности. Это был самый опасный этап. Здесь начиналась алхимия, которую не мог предсказать ни один компьютер.
Первые дни Марк провёл в медикаментозном сне. Потом его начали постепенно выводить. Исмаил наблюдал за ним через стекло палаты. Марк сидел на кровати, смотря в стену. Его лицо было странным — не его и не Торна. Это было лицо человека, который слушает далёкую, невнятную музыку.
— Как вы себя чувствуете, Марк? — спросил Исмаил в первый сеанс.
Мужчина медленно повернул к нему голову. Взгляд был мутным, неуверенным.
— Марк… Да. Кажется. Но… здесь ещё кто-то есть. Кто-то, кто помнит… деревянный пол под коленями. И боль в пальцах от долгой игры.
— Это Элиас Торн. Воспоминания виолончелиста.
— Он… грустит, — прошептал Марк-Торн. — Он так сильно грустит о Кларе. Я… я чувствую эту грусть. Она как тяжёлый камень здесь. — Он приложил руку к груди.
Это был успех. Чистейший, стерильный успех. Воспоминания прижились без видимого отторжения. Но Исмаил, видевший десятки таких «успешных» процедур, чувствовал лёгкое беспокойство. Всё было слишком гладко.
На третий день Марку дали виолончель. Просто чтобы посмотреть. Он взял инструмент неуверенно, как человек, впервые видящий его. Потом его пальцы сами нашли положение. Смычок коснулся струн. И полился звук. Неровный, робкий, но абсолютно, безошибочно в манере Торна. Та же плотность вибрации, та же чуть задержанная атака, та же ломкая нежность в пианиссимо. Марк играл простую гамму, а слёзы текли по его щекам.
— Это он плачет, — сказал Марк, не прекращая играть. — Не я. Он.
Вот оно. Раскол. Он уже не говорил «я чувствую его грусть». Он говорил «он плачет». Личность начала раскалываться, как треснувшее стекло. Это было ожидаемо. Протокол предписывал усилить медикаментозную поддержку эго-структуры. Исмаил увеличил дозу психостабилизаторов.
Но что-то пошло не так. Ночью Марк начал кричать во сне. Не своим голосом. Низким, хриплым баритоном, которым говорил Торн в редких интервью. Он кричал одно слово: «Клара!»
Наутро он выглядел измождённым. Его собственные глаза смотрели на Исмаила с животным страхом.
— Он становится сильнее, доктор. Он… он не просто воспоминания. Он хочет… выйти. Он хочет найти её.
— Найти кого? Клару? Она умерла сорок лет назад, Марк.
— Он не верит! — почти завопил Марк, вскакивая. — В его памяти она жива! Она ждёт его в их старом доме у фьорда! Он хочет пойти туда! Я чувствую это желание в своих ногах! Это как зуд в костях!
Исмаил понял ошибку. Глупую, роковую ошибку всех своих расчётов. Они переносили не просто архив образов и звуков. Они переносили тоску. Активную, направленную, неутолённую эмоцию умершего человека. Нейронный паттерн любви к Кларе не был картинкой. Это была сила. Компульсивное, неисполненное желание, застрявшее в момент смерти, как незаконченная фраза. И теперь эта сила, этот энергетический сгусток чужой нереализованной жизни, искал выхода в сознании и теле Марка.
На пятый день Марк перестал быть Марком. Его походка изменилась — стала более прямой, уверенной, с лёгкой артистической небрежностью. Он требовал, чтобы его называли Элиасом. Он часами говорил о музыке, о композиторах, которых настоящий Марк не знал и знать не мог. И всё это — с диким, безумным блеском в глазах. Блеском тонущего человека, который увидел спасительный берег. Берегом была иллюзия, что Клара жива.
— Мы должны извлечь имплант, — сказала Алина, её лицо было пепельным от усталости и страха. — Это уже не интеграция. Это замещение. Он сходит с ума.
— Не можем, — глухо ответил Исмаил. — Нейронные связи уже переплелись. Вырывая «ветвь Торна», мы порвём и мозг Марка. Он останется овощем.
— Тогда что? Смотреть, как призрак съедает нашего пациента?
Исмаил молчал. Он смотрел на записи. На энцефалограммы, где две разные паттерны активности — спокойная, тусклая волна Марка и яркая, хаотичная, навязчивая волна Торна — боролись, как два зверя в одной клетке. Торн побеждал. Не потому что был сильнее. А потому что его воспоминания, его тоска, были цельны. У них был фокус. А у Марка не было больше ничего, за что стоило бы бороться.
На шестой день «Элиас» потребовал выпустить его. Угрожал. Умолял. Говорил, что должен увидеть фьорд, должен проверить, может быть, Клара всё ещё ждёт. Это была не ностальгия. Это была одержимость.
Исмаил сделал то, чего не делал никогда. Он вошёл в палату не как врач, а как… собеседник. Он сел рядом с человеком, в котором боролись две души.
— Элиас, — сказал он тихо.
Мужчина на кровати вздрогнул и повернулся к нему. В его глазах мелькнуло что-то знакомое, марковское, но тут же погасло, затянутое густым, чужим туманом.
— Доктор Каримов. Вы должны мне помочь. Вы должны отпустить меня.
— Я не могу, Элиас. Вы не в том мире. Ваше тело… оно не ваше. А Клары… Клары нет уже много лет.
Лицо «Элиаса» исказилось страданием, но не горем. Гневом.
— Вы лжёте! Я помню её голос! Помню, как она смеялась! Это было… вчера! Она не могла просто исчезнуть!
— Память — не реальность, Элиас. Это тень. Иногда очень яркая. Иногда… единственное, что остаётся.
— Тогда зачем? — голос «Элиаса» сорвался на шёпот, в нём вдруг прорвалась беспомощность, может быть, даже самого Марка. — Зачем вы дали мне эти тени, если я не могу их догнать? Зачем разбудили эту боль?
Этот вопрос повис в воздухе, тяжелый, как обвинение. Зачем? Ради науки. Ради победы над смертью. Ради того, чтобы неудачник Марк почувствовал себя гением. Ради тщеславия садовника, который захотел скрестить розу с чертополохом.
— Я не знаю, — честно сказал Исмаил. И в этот момент он увидел в глазах «Элиаса» нечто новое. Не ярость Торна и не страх Марка. Пустоту. Глубокую, всепоглощающую пустоту существа, застрявшего между двумя мирами, ни в одном из которого ему не было места.
На седьмой день произошёл инцидент. «Элиас», воспользовавшись минутной невнимательностью санитара, выбежал из палаты. Он нёсся по белым коридорам «Ключа» не как беглец, а как сомнамбула, движимый внутренним компасом. Он сбивал с ног оборудование, кричал имя Клары. Его поймали у главного выхода. В борьбе он ударился головой о стальную дверную раму.
Когда Исмаил подбежал, его уже не было. Ни Марка. Ни Элиаса. На полу лежало тело с пустым, отсутствующим взглядом. Из разбитого виска сочилась кровь. Энцефалограмма показывала катастрофу. Нейронные сети, и без того находящиеся в тисках конфликта, получили механический удар. Произошёл сброс. Хаос.
Марка удалось реанимировать. Физически. Его мозг работал. Дышал. Переваривал пищу. Но там, внутри, было тихо. Ни воспоминаний Торна. Ни воспоминаний Марка. Только белый шум. Чистый лист, на котором нельзя было написать уже ничего. Абсолютная когнитивная пустота. Они убили его дважды: сначала как личность, потом как сознание.
Исмаил стоял перед криокамерой, где теперь хранился мозг Марка. Рядом, в соседней камере, покоился мозг Элиаса Торна. Две банки с пеплом чужих жизней. Он думал о тоске Торна. О той невероятной, пронзительной силе, которая жила в его музыке и которую он, Исмаил, так наивно хотел сохранить. Он думал, что спас воспоминания от смерти. Но он был неправ. Воспоминания умерли вместе с Торном. То, что он извлёк и попытался пересадить, было не памятью. Это был призрак. Фантомная боль ампутированной души. И этот призрак, лишённый своего родного тела и мира, оказался хищным, всепожирающим вирусом для чужой психики.
Он закрыл проект N-14. Навсегда. Лабораторию «Ключ» закрыли. Алину и других сотрудников перевели в другие отделы.
Сам Исмаил ушёл из науки. Он купил небольшой дом недалеко от того самого норвежского фьорда, который помнил Торн. Иногда, в тихие вечера, он садился на берегу и слушал старую пластинку с игрой Элиаса. Ту самую. Музыка звучала иначе. Раньше он слышал в ней тоску. Теперь он слышал в ней предостережение. Крик из глубины, который говорил: «Некоторые вещи принадлежат только тому, кто их пережил. Не бери мою боль. Она не осветит тебя. Она сожжёт».
Он смотрел на холодную, тёмную воду фьорда и думал о двух пустых оболочках в криокамерах. И о том, что самым ценным в воспоминаниях является не их яркость, а их принадлежность. Их корни, уходящие в почву единственной, неповторимой жизни. Вырванные из неё, они становятся ядом. Ветвями чужого древа, которые не дают тени и не приносят плодов, а лишь душат ствол, на который их привили.
Он больше не был садовником. Он стал сторожем на краю тихого, забытого кладбища душ, где под стеклом и холодом спали призраки, которым он, в своей гордыне, на минуту подарил надежду на второе рождение. И отнял последний шанс на покой.