В той стороне, где зимы были долгими, а ветра гуляли по равнинам, как хозяева, жил старый скорняк по имени Акош. Шил он шубы на диво — тёплые, ловкие, будто вторые шкуры. Но самую последнюю, свою лебединую песню, он шил втайне. Не для продажи, не для заказа. Шил, будто сплетал заклинание от одиночества.
Шуба эта была особенной. Внешне — обычный овчинный полушубок, коричневый, с простой строчкой. Но Акош, вдевая каждую стежку, шептал в неё какое-нибудь слово. Не просто так, а с чувством. В один шов он вдохнул тихое слово «отаго» — уют. В другой — звонкое «ором» — радость. В подкладку зашил тёплое «мелég» — ласка. А вместо пуговиц пришил пять гладких камешков, нашептав на каждый по обрывку доброй песни, что пела ему когда-то мать. Получилась не одежда, а словно кокон из самых тёплых слов на свете.
Закончив работу, Акош вдруг почувствовал страшную усталость. Он аккуратно повесил шубейку на гвоздь у печки, прилёг отдохнуть и уснул навеки. А шубейка осталась в пустой мастерской, полная нерастраченного тепла.
Первым её нашёл заблудившийся путник, студент. Он зашёл в мастерскую погреться, увидел шубу и, дрожа от холода, накинул её. И стоило ему это сделать, как он явственно услышал, будто кто-то добрый и старый шепчет ему на ухо: «Не бойся, всё будет хорошо. Ты на верном пути». Холод отступил не только с тела, но и из сердца. Студент ушёл, а шубейка снова повисла на гвозде.
Потом её надела молодая женщина, у которой сильно плакал грудной ребёнок. Едва она закуталась в овчину, младенец успокоился, прижался к ней и засопел. Женщине почудился нежный голос, напевающий колыбельную на забытом языке. И ей самой стало так спокойно, будто её обняла родная душа.
Так шубейка и жила — не в сундуке, а на том самом гвозде, дожидаясь, когда к ней прикоснётся тот, кому холодно не снаружи, а внутри. Однажды её примерил старый, ожесточившийся солдат, в глазах которого давно погас свет. Он стоял, закутавшись в мех, и вдруг по его щеке покатилась слеза. Ему показалось, будто шуба пахнет дымом родного очага и свежеиспечённым хлебом, а в ушах звучал смех его детей, какими он оставил их много лет назад. Лёд в его сердце дрогнул и дал трещину.
Но настоящую силу шубейка показала, когда её нашёл маленький сирота Петер. Он забился в угол мастерской, мёрзлый и голодный. Шуба висела слишком высоко. Мальчик, забравшись на табурет, с трудом сдёрнул её, укутался с головой и расплакался от безысходности. И тогда шубейка обняла его по-настоящему. Петеру стало не просто тепло. Ему стало как дома. Он услышал, как кто-то рассказывает ему сказку, почувствовал, как невидимая рука гладит его по голове, и унюхал запах молочной каши. Он заснул глубоким, мирным сном.
Утром в мастерскую зашёл новый хозяин, купивший её с аукциона. Он хотел уже раздражённо выгнать мальчишку, но остановился, увидев его лицо. На щеках Петера играл здоровый румянец, а на губах блуждала улыбка, будто он видел самый чудесный сон. Хозяин, человек суровый, вдруг растрогался. Он оставил Петера помогать в мастерской, а шубейку так и не решился снять с мальчика.
Петер вырос, стал скорняком не хуже Акоша. И шубейка, казалось, с каждым годом становилась только краше и мягче. Она ни разу не порвалась, не вытерлась. Петер понял её секрет: волшебство было не в самой овчине, а в тех словах, что были в неё зашиты. Оно работало, только если человек был открыт для тепла, если ему было холодно по-настоящему. Шуба не могла помочь тому, кто и так сыт, доволен и закован в собственное «я». Она отзывалась только на душевную дрожь, на тихую мольбу о ласке.
Так и висит она теперь в мастерской Петера на том же самом гвозде. И любой, кого одолевает внутренняя стужа — тоска, страх, одиночество, — может прийти, надеть её и на миг обрести то, чего ему так не хватает: ощущение, что ты дома, что ты любим, что ты в безопасности. А потом, согревшись, оставить шубейку следующему путнику. Потому что самое сильное волшебство — то, которое нельзя присвоить. Его можно только передать, как эстафету тепла, стежок за стежком, от одного одинокого сердца к другому.